irkuem (irkuem) wrote,
irkuem
irkuem

Ярчуки. Глава третья. О вреде горилки

Ведьма Фиотия

Она чувствовала, что петля затягивается. Не вовремя казак-гуляка к девке вернулся. И ведь не было на то возвращение знака! Что стоило подождать, да сгубить мерзкого убийцу неспешно, с мукой и пыткой должной?! Поспешила, а ведь истинная месть, она остыть должна, закоченеть покрепче. Поздно сожалеть, бежать пора! Искать будут бабу грязную и нелюдимую. Сколько лет мышью облезлой в халупе над берегом просидела? Помогло? Нет, теперь всё иначе пойдет! И что толку Старую силу без пользы хранить и беречь?
Она вернулась к селу через двое суток. Еще три дня выжидала годную к большой ворожбе ночь, слуг выбирала, да высматривала добычу подходящую.

Хома Сирок, бродячий казак
…Тихи украинские ночи, да только случается и иначе. С громоподобным скрипом, входили в землю лопаты, тулумбасами[1] гремели отбрасываемые комья земли, отхекивались загнанным дыхом сами копальщики, грохотали о ребра колотящиеся в ужасе сердца. Но хуже прочего было лузганье – те «лузг» да «щелк», словно гвозди в виски вбивала проклятая ведьма. Да когда ж у нее эти семечки гарбузяные[2] кончатся?!
Ведьма сидела на соседней могиле, вольготно откинувшись на покосившийся крест, лузгала, сплевывая в траву светлую шелуху, да всё подтыкала под жопу подол. И то правда – промозглая ночь выдалась.
Раньше Хома думал, что в адовом пекле не продохнуть – вроде куховарни пополам с кузней – везде жара, волосья трещат, грешники в котлах пузырятся, Богородицу с апостолами поминают. Оказалось, сыровато в аду, хотя пот со лба капает, а по спине так мороз и вьется. Углубились уже по грудь, вот-вот до гроба лопаты дойдут, а все одно взгляд в спину страшнее. И то дияволово «лузг-щелк», от коего сердце через горло выпрыгнуть норовило. Ох, ты ж божечки…
На молитву язык не поворачивался: тут же будто замороженное конское яблоко в горло вбивалось и этак претуго, что и не вздохнешь. Ох, вовсе пропал казак…
Как и почему очутился на кладбище со старой ведьмой и тощим не-пойми-кем, что за лопату как за загаженную хворостинку держался, Хома осознавал с трудом. Не-не, от работы да перепугу, хмель из казачьей головы уходил и что-то этакое брезжило, вспоминательное. В Мынкивку явился четвертого дня… Или шестого? Э, вовсе ведьма казака окрутила, оглупила, в днях запутался. Явился, заработок был: ту кобылу осмотрел, рецепт снадобья продал, три чирья сыну сельского головы вскрыл. Чирьи были – загляденье! По три алтына каждый вышел. Потом сел Хома в корчме прошенья сочинять и… Дальше туманно вспоминалось…
Хома Сирок был человеком незаурядным и можно смело говорить, образованным. Пусть из бурсы выперли, до духовного звания не допустив исключительно из-за злопыхательских наветов и пропитого казенного жупана, но для сироты превзойти полную грамотность трех классов – подвиг немалый. После пинка из бурсы жизнь вдоволь поводила младого казака по миру: до самой Остравы с товаром хаживал, пусть и не особо удачно, но живой же. На войне бывал, писарстовал младшим сотенным писарчуком, превосходил науки лекарские в учениках у коновала, а когда тот с внебрачной дочкой кошевого убег, и с людским лекарем довелось работать. До истинного целительства не доучился, но если размозжённую ногу или руку отделить надобно, так то запросто – пан Зельян так и говорил «на пиле тебе, Хомка, равного не сыскать». А уж на вскрывании чиряков и вовсе руку набил…
Как же получилось, что столь даровитый человек в ночной кладбищенской яме стоит и землю роет?! Да еще не смея звука издать? Ну, выпил в корчме. Так какой казак в наше суетное время пренебреженье горилке выказывает? То иль больной, иль вовсе недобрый человек. Да и повод был. Заработал, а после опять же свадьба случилась в Мынкивке. Не-не, не свадьба, а вовсе наоборот – похороны. Точно – похороны и весьма достославные. Дивчину в здешнем леске зверье загрызло. Истинные волки или оборотень – то сам Хома и разъяснял в здешней корчме. Слушали, поили, общество взволновалось – летом этакие злодейства в диковину. Хотя если с философической стороны посмотреть…
Три дня иль все пять? Горилка в Мынкивке не особо достойная, но варенуху делать умеют. Между кружками Хома о деле не забывал – прошенье или письмо изящным городским слогом – все можем! Здесь грошик, там четвертак… Понятно, для вдохновения и гладкости слога потреблялась и горилка – без нее в корчме сидеть дело сугубо греховное и противоестественное. Той бабе в засаленной кирсетке[3] тоже бумагу писал, о чем толком не помнилось, но что туго дело шло, в башке застряло. Баба какая-то смутная прицепилась, объясняла свою надобность путано, да еще когда перо чинил, палец ножом как нарочно зачепил, стол и бумагу запятнал…
Ох, что-то недоброе там вышло. Но ведь то иная баба была. Та вовсе тоща, тиснуть не за что, а эта… Не-не, эта тоже не толста, но вовсе по-иному… Или та самая?
…Лопата глухо скребанула по дереву, звук бесстыже разнесся над крестами и бурьяном. Замерли копальщики, и небо безлунное замерло, и чахлый огонек каганца обмер. Теперь Хома даже свое дыханье не слышал – тишь над кладбищем, да и над всей Мынкивкой столь зловещая, что вслушавшись в исподнее напрудишь.
Лузг, щелк… — ведьма сплюнула и молвила:
— Что встали? Живей, раскапывайте, ночь ждать не станет.
Голос ведьминский, ржавый, словно цепища тюремная, да еще с говором неведомым, будто по голому телу той ржавью карябал. Но как не понять-то?
Руки сами быстрей заходили, вовсю скребла лопата по доскам, напарник тоже старался, так что задами сталкивались, когда края крышки очищали.
— Готово, ясновельможна пани, — дрожащим голосом сообщил нескладный и лохматый товарищ по несчастью.
— Ну так вскрывайте, — приказала хозяйка.
Хлопцы повинуясь, завозились в тесноте над гробом. Ослушаться и мысли не случилось – вело, вело адское заклятье, да чтоб ему… Хома и сам рад был, что осмыслить да ужаснуться некогда – работай, казак, не всё пропало, раз дышишь…
Было несподручно, пришлось весь гроб поддевать, да «на попа» ставить. Напарник согнулся, Хома, кряхтя, влез ему на закорки, изловчившись, поддел лопатой крышку. Визжали, неохотно вылезая гвозди, шевельнулась крышка. Отодрали, заслоняясь ею же как щитом, попятились в дальний конец могилы…
Смотрела из гроба юная дивчина. Жутко смотрела, пристально, из-под ресниц длинных. Да кто ж ей так глаза закрывал?! Щелки остались, красавица как живая. Только мертвая: на лице белом пятна трупные, вокруг глаз густая тень, в цвет сырой земли.
— Не стухла красуня наша? – ведьма стояла у края могилы, всё небо заслоняя, смотрела, прицениваясь. – Хорошо, забот меньше. Поднимайте.
Копатели лишь крепче вжались спинами в сырую землю. Шевельнуться, двинуться к гробу было выше человечьих сил.
Лузг-щелк, шелуха упала на кудрявую башку напарника.
— Оглохли, слуги верные?
— Так всю доставать, пани-хозяйка? – пролепетал худосочный хлопец, дрожащей дланью смахивая с кудрей шелуху.
— Свежевать по ямам умеешь? – усмехнулась ведьма. – Доставайте красавицу. Целиком.
Хома пытался застонать, да не вышло – не шел звук из казацкой глотки. Эх, тут и дышишь по изволенью. Доставать, значит? Была ведь надежда, что чертовой бабе нужен палец покойницы, прядь волос иль еще что-то мелкое для тайных колдовских нужд. Но ведь не зря тачку катили. Сам же брал, как приказала. Ой, да шо ж будет-то?!
Было дурно и Хома знал, что от нынешней ночи не оправится. Неможно казаку бояться, но тут не в сердце или башке ужас сидел, а в самой что ни на есть селезенке. Мозг, образованный да ухватистый, вообще что-то затих да отмер.
Вынули. Неловко оттаптывая друг другу ноги, подняли покойницу из могилы – мертвячка норовила обратно сползти, точно непременно в могилу вернуться возжелала. Непристойно заголялись ножки, густо покрытые длинными черными царапинами. Ведьма наступила покойнице на ворот сорочки, не дала в могилу нырнуть, подождала, пока могильщики наверх вылезут.
— На тачку кралю.
Гробокопатели пытались пристроить страшный груз – мертвячка была легкой, но уж очень неподатливой. Определенно не хотела кладбище покидать. Усаживая, Хома случайно надавил на живот покойницы – рука чуть ли не по локоть провалилась.
— Что творишь, бесстыдник? – насмешливо спросила ведьма. – И вовсе нашу красуню запортишь.
Могильщики торопливо забрасывали землей опустевшую могилу. Шуршали комья, за спиной раздавалось размеренное «лузг - щёлк». Ежась, Хома испытал краткий прилив облегчения, словно враз кружку наилучшей горилки выцедил – пощадила хозяйка, могла бы приказать и самим закопаться. И выполнили бы, куда тут денешься. Саморучно земельку бы заваливали. Видать, нужны пока что слуги чертовой бабе.
Ведьма небрежно утаптывала рыхлую землю своими мужскими сапожищами.
— Чего вылупились? Вперед, да рысцой!
Ушлый дылда подхватил лопаты. Хома глянул на сотоварища недобро – так бы и выдать в ухо за хитрожопость. Ну, да делать нечего – пришлось взяться за тачку. Поднатужился, сдвинул. Деревянное колесо покатило по тропке, мертвячка вздрагивала, ноги в белых матерчатых тапках косолапо растопырились.
Тропка меж могил вывела к жердям-воротам, но едва напарник за них взялся как донесся дребезжащий вздох-звон колокола. Часовенка стояла не так далеко, а словно за сотню верст отсюда колокол свой одинокий звон испустил. Вот тут и ведьма вздрогнула. Стояли, замерев и боясь шелохнуться. Видать, дрожали руки казака – мертвячка в своем экипаже шевельнулась, запрокинула голову, словно желала оглянуться да попрощаться с кладбищем, так и не ставшим ей надежным пристанищем до самисенького Страшного Суда.
— Пустое, ветер балует, — молвила ведьма, доставая новую жменю семечек. – Трогай, козаче…
…Скрипело колесо тачки, кивала мертвая дивчина знакомым хатам. Тянулась улица пустая и вымершая – ни огонька, ни шороха, ни бреха собачьего. Ох, будтовымерло село. А ведь какая варенуха здесь водилась. Взвар медовый, а не варенуха! Сейчас бы хоть глоточек спасительный…
— Сворачивай, — приказала адская хозяйка.
Вкатили во двор корчмы – и тут темень, тишина.
— Побойчей, варвары. Запоет петух, уж будет вам веселье…
Хома с кудрявым подельщиком вынули из тачки недобрый груз, поднялись на ступеньки – ведьма придержала дверь.
— На стол кладите.
Мертвячка легла на длинный стол, пропахший недопитыми и недоеденными сомнительными здешними яствами. Кудрявый носильщик расправил белый подол покойницы.
— Так задирать надобно, — усмехнулась ведьма, ставя в изголовье свечу – при желтом свете покойница стала еще страшнее. – Иль забыл как с грешными девами любовные дела крутить?
— Пани хозяйка, тут пусть вашей темности будет как угодно, но не по моей привычке то дело. Не умею я такого, — взмолился кудряш.
— Ты не умеешь, — он умеет, — кивнула на Хому зловещая баба.
Онемевший казак почуял, как ноги подгибаются. Да о чем она?!
— Ниток вощеных найдите, да иглу шорную, — приказала ведьма. – Да гляньте хорошенько – может, подточить иглу надобно. А я пока подруженьку красавице приведу.
Хлопцы разбрелись по залу корчмы – огонь в очаге едва тлел, от свечи больше тени по стенам скакали, чем свету было. И где те поганые иглы искать?
Хома шарахнулся от большой тени, согнувшейся за столом у бочонков – то был хозяин корчмы. Добрый человек, хотя и глуп как пробка. Не-не, не мертв – дышит. Сна на всё село ведьма нагнала, ох, и крепкого сна.
Ведьма ушла в гостевые комнаты. Куда и зачем, Хоме думать было недосуг. Видимо, дьявольское заклятье малость ослабло – в душе вспугнутым кролем заскакал опомнившийся ужас, заодно и здравые мысли в казацкой голове мелькнули. На цыпочках подскочил к сотоварищу по несчастью – тот сидел на карачках перед хозяйским столом, ощупью шарил среди хлама.
— Ты шо, сдурел?! – сущим змеем зашипел Хома.
— Та где те нитки…
— Бечь нужно! Разом!
— Куда бечь? Куда? – шепотом заблажил кудряш. – Уж попались так попались. С головой и хвостом попались! Ты хоть знаешь, кто нас поймал, дурная твоя голова?
— Да мне… — Хома на всякий случай воздержался от ответной брани – вдруг чертова баба до неё особо чутка? – Бечь нужно, говорю!
— Так не убежим, — лопотал кудрявый трусун.
Хома примерился было выдать хорошей плюхи с правого кулака, но принюхавшись передумал. Вот же бутыль, рядышком. Благоухает.
Тихо шпокнула догадливая затычка, горилка прохладная сама пошла в горло. О, то дело!
Хома перевел дух, ухватил за волосья сотоварища, сунул горло бутыли куда-то наугад. Попал. Кудряш хоть и был трус трусом, но не дураком – присосался, что тот телок.
— Тебя как звать, хлопец? – прошептал Хомы, выдирая из хватких губ порядком полегчавшую бутыль.
— Анчес. Кобель-Еро Анчес, — представился кудрявый и рыгнул.
— Да уж вижу что не сучка, — прошептал Хома, озираясь. – Что за прозвище чудное? С ляхов или кацапов будешь родом?
— Ты казак вообще дурной или как? Говорю же: Мигель Хосе Анчес ка-баль-еро. Звание такое благородное. Вроде дворянского или панского. Гишпанец я. Из Кастилии свой древний род виду.
— Добро. Гишпанец так гишпанец, — поспешно согласился Хома, видя, что имеет дело с завзятым брехуном. – Только не каркай – не нужно нам в костилью. Наоборот бы, в живых пока остаться, а?
— Верно говоришь, — прошептал Анчес, с тревогой поглядывая в сторону жилых комнат корчмы. – Да только вернется сейчас Она...
— Так шо ее дожидаться? Вон дверь-то. Во двор, а там ходу как наддадим.
— Не убежим. Ты хоть знаешь кто Она?
— Чертова баба, из ада повылезшая. Да только всё одно – баба. Не догонит, в юбках запутается.
— Э, казак, что такой бабе юбки… — потеряно махнул рукой кабальеро.
— Веровать надо, — Сирок хотел было перекреститься да персты изменили привычные движенья, с маху крепко угодив хозяину в ухо, а потом значительно ниже пупа – казак охнул, но лишь еще больше разозлился. – Да не бывать такому, чтоб даже чертова-пречертова баба над смелым человеком верх взяла!
— Была она чертовой, так что бы беспокоиться… — пролепетал Анчес.
— Слаб в кишке ты, гишпанец, ну так дожидайся своей чертовки, — Хома решительно покрался к двери. Ноги хозяину не изменяли, ступали по земляному полу с должной казачьей стойкостью.
Робкий Анчес топтался на месте, шёпотом бормоча, потом в отчаянии ухватив самого себя за пышные кудри.
Хома осторожно толкнул дверь – завизжала мерзавка как порося голодное. Эх, плюнуть на петли надо было! Но вот она ночь, вот двор темный…
Тут подлетел к порогу решившийся Анчес, беглецы, пихаясь, вывалились на невысокое крыльцо, а дальше дунули в разные стороны, только пятки засверкали…
…Несся Хома летней душистой темнотой, соколом перемахивал через плетни, прикрывал локтями морду от садовых веток, за спиной колотились о землю сшибаемые наливные яблоки, хлестал по плечам вишенник – да где там удержать казака! Садами да огородами уходил опытный Хома Сирок, шарахаясь прочь от беленых хат коварно затаившейся Мынкивки. Осталась в корчме торба с чернильницей, да иными писарскими принадлежностями, остались запасные добрые сапоги – там только подметки поменять и требовалось. Да пропади оно все пропадом! Наживет казак добро, лишь бы жизнь, да душу уберечь…
…Хома проломился сквозь испуганный строй мальв, аистом запрыгал по грядкам – плети цепляли за ноги – все подряд засадили дурные мынкивцы новомодными чертовыми гарбузами, что как ужи сапоги оплетают. А те ухищренья до чего доводят – приманивают богомерзкие растения с семками клятыми всяческих чертовых баб да бродячих гишпанцев…
Попробовал Хома молитву вознести, дабы быстрей из заклятых огородов вырваться, но в горле все одно тот жуткий колкий ком мешал. Эй, на ноги, казаче, надейся, на ноги! Богородица Дева, что завсегда казаков выручает, и без молитвы сообразит, что не хочется Хоме сала за шиворот, отведет беду!
Поднажал Хома, несли верные ноги во весь дух, мелькали хаты и плетни, промелькнул колодец с «журавлем», в темное небо свою длинную жердь задравшим. Ужаснулся казак – ох, знакомый колодезь! Так как же так?! Неужто такого кругаля дал?! А ноги несли все быстрей – пулей пронесся Хома через двор, взлетел на ступеньки корчмы, едва не вышиб дверь, во тьме споткнулся обо что-то живое, да и грянулся о пол, лавки опрокидывая. Встретилась околдованная голова мученика с мощным подстольем, посыпались округ искры яркие…
Пришел в себя казак почти тотчас – на голову полилось прохладное, освежило. Хома потрогал лоб – цел, лизнул ладонь – горилка. В голове еще звенело, огонек свечи плыл над столом. Над казаком стоял, скособочившись и держась за ребра, кабальеро Анчес и вытряхивал на голову сотоварища последние капли из опустошенной бутыли. Перевел на глупое дело горилку дурной гишпанец. Хома и сам бы очухался!
Горилка по глупости вылитая, тут же забылась, потому как за столом стояла ведьма, да и не одна.
— Проветрились, слуги верные? – спросила ехидная баба.
— Так мы до ветру ходили, — отдуваясь, и пытаясь выпрямиться, выговорил Анчес.
— Полегчало и ладно, — ведьма не отпускала руку стоящей рядом девушки. – За дело беритесь, соколы ясные. И без дури, накажу сурово.
Хома, сжимая руками гудящий череп, пытался вспомнить: что за дивчина рядом с ведьмой? Не мертвячка ожившая, это ясно. Мертвячка волосом черна, да и вообще вон она на столе преспокойно лежит. А вторая девица волосом побелесее и вроде как живая, хотя спит стоя. Верное дело, живая – под сорочкой грудь вздымается. С этого краю ничего себе девица, а на личико не задалась. О, да то ж проезжая ляшка, что давеча с отцом в корчме остановилась. Вроде с самой Варшавы путь держали...
— Кладите рядом, — приказала ведьма.
— Пусть хозяйка не гневается, но зашибленный я, — пожаловался Анчес. – Вовсе руку поднять не могу, стоптал меня этот дурень.
— Меньше бегать нужно, — прошипела баба. – Болтовне срок вышел, ночь кончается. Ну-ка…
Словно стряхнула колдунья со скрюченных пальцев что-то вроде сопли невидимой – и скрутило Хому так, что остатки мыслей окончательно повылетели. Дышать стало нечем, удушье сердце стиснуло...
Заметались слуги ведьминские – ни слова, ни полслова в зале корчмы не звучало, лишь шорох движений да скрип мебелей корявых…
Что и как творил, Хома почти и не помнил. Такое сильное колдовство ведьма наслала, что считай и имя свое забыл. Не-не, держал себя казак, берег ту кроху сознанья, что человеком оставляла служку послушного-ведьминского. Что помнилось, что не помнилось... – но ужас от того что собственные руки творили почти все заслонил…
Точно помнил футляр: узкий из темного растрескавшегося дерева, сразу видно – древняя древность. Ножичек в том футляре хранился: ждал на сожранной молью оксамитовой подстилке, тяжеленький, очень удобно в руку ложащийся… Можно и ланцетом тот ножичек именовать, да только не доводилось Хоме видеть ланцетов в золото оправленных, да еще с лезвием каменным. Острейшим оказался кремешок-лепесток, не отнять. Острей и быть не может. Любое черное дело той каменной остротой с превеликой легкостью вытворялось.
Было ли то дело сугубо темным? Это ведь как сказать: ежели взять мертвую дивчину и живую, да сотворить из них двух полуживых – то превращенье куда зачтется? Не-не, понятно что людское общество зараз тебя на палю дупой взгромоздит или в костер сунет. Но ведь есть же и высший Суд, что истинно справедлив? Разве виноват казак, что ведьма обманула, под грех подвела?
Успокаивал себя казак, но знал - прощенья не будет. Хотя по правде говоря, Хома не резал, а больше зашивал. Дело знакомое, мешало, что почти на ощупь иглой орудовал – черные свечи, Хозяйкой расставленные, света почти не давали. Но приловчился казак, стежки ровно клал, узелки ловко затягивал. Работал без устали, ибо до первых петухов успеть нужно, иначе…
…Лежали на столе два тела, ростом схожие, а затем и обликом на время почти сравнявшиеся. Сдирала небрежными пластами ведьма кожу с несчастных: когда с плотью, когда потоньше поддевала. Приметывал Хома теплые шматки к холодному телу, иной раз второпях и вовсе неловко выходило, так что приходилось отпарывать, да по новой заплату класть. Кровь, понятно, мешала. Вставшим за подручного Анчес, тряпицей стирал с тел красное, поливал-обмывал горилкой. В нос шибало, глаза слезились, Хома пот со лба смахивал, да ниже сгибался. С животом больше всего возни вышло: у чернявки кладбищенской чрева, считай и не было - выжрал кто-то, а туда большой лоскут как ни приладь – то морщинами идет, то пуп на бок сползает. Зато с ногами почти не мучились: только три отгрызенных пальца на левой ступне и надставить пришлось. Лицом мертвой куклы ведьма сама занималась. Оно и понятно – дело тонкое – не сдирать лик нужно, а лишь шкуру подтянуть, губы взбить, и следить чтобы прорех у смененных ушей не осталось. То тело, что живым считалось, к тому времени уже дергаться перестало – лишь ребра дыханием вздымались, обильно кровью сочась, да глаза, широко распахнувшиеся в потолок пристально смотрели. Ведьма всё трудились над кладбищенской дивчиной – в услуженье пойдет, сплоховать нельзя. Возни с волосами было много – Хома и понять не пытался: зачем пучками светлые в черные рассаживать?
Очаг почти погас – Анчес уже трижды поленья подбрасывал. Похрапывал хозяин корчмы, за окном вот-вот засветлеть было должно. Хома, вдевал остаток ниток, слушал и не слышал шепот ведьминских заклинаний. Губами жуткая мясничиха не шевелила – но витал вокруг стола шепот холодящий, все плотнее в вихрь закручивался.
Ухо пришлось сдвигать, Хома нитки разрезал, перешил по новой. От усталости уже и не видел ничего. Ведьма, повыше закатав рукава свитки, возилась с дивчиной что еще живой числилась. Осторожно вытащила руку из взрезанной плоти – на ладони голубенький свет мерцал. Хома удивился: до чего ж девичья душа на пушистый одуванчик похожа? Дунь – взлетит к потолку, да рассеется искорками мимолетными.
Вкладывать в мертвое тело душу оказалось еще легче, чем у живого ту душу забирать. Пузырилась, ожив и всасываясь между швами запекшаяся было кровь, извивались двухцветные пряди, бледно-пепельный носик стал розоветь. И распахнула глазища дивчина, и обвела корчму взглядом, и столько ненависти в том взгляде было, что отшатнулись ведьмовы слуги к стене, уцепились друг за дружку. Покатились по щекам полуживой-полумертвой красавицы две слезы: одна кровавая, другая прозрачная, словно из чистейшей криницы истекшая.
Спрашивала что-то ведьма у воскрешенной дивчины, только та молчала, лишь смотрела сквозь непомерно густые ресницы, в той самой манере, что еще на кладбище упрямой покойнице была свойственна. Ведьма с досадой покачала головой – не все в работе удалось. Ну, уж вышло как вышло. Кивнула слугам – Хома и Анчес, утирая рожи от пота и слез, кинулись порядок наводить. Расставили лавки, пустые бутыли попрятали. Ведьма подвела к порогу бездушную паненку, в которой от паненки мало что осталось, распахнула дверь и усмехнулась:
— Иди, милая, свободна ты теперь.
Исчезла в темноте пятнистая от снятой и неснятой кожи несчастная. Анчес бросился затирать кровавые отпечатки на пороге.
Хома сливал на руки хозяйке, та утерлась длинным куском полотна, сказала хмуро:
— Дурно. Что ж не говорит наша красавица? Скромна чересчур. Отец-шляхтич, хоть и тупой, а разглядит чары.
Тут изможденный Хома вообще ничего уж не понимал. Ясно, что ляху дочь подменили. Но как можно не распознать подмену? Тут и лик иной, и чернява наполовину, а уж шрамов и швов… Швы, правда, рассасывались на глазах – уже вовсе не стяжки кривые, кое-как лоскутья плоти скрепляющие, а прожилочки голубоватые на господской холеной коже. Но ведь стала паненка прельстительнее на личико в дюжину, а то и в две дюжины раз! Как тут не спохватиться?
Впрочем, что за дело живому казаку до той мертвецкой красоты? Не-не, и даром не надо той пригожести. Уйти бы! Может, отпустит ведьма? На что ей теперь криворукий швец?
Хозяйка глянула мимоходом:
— Отпущу, казак. Вот до города проводишь, сполна отслужишь, вот тогда расписку в огонь и кинем. А пока надлежит нам время не терять, да покинуть приют гостеприимный. Как думаешь, хватятся подмены?
— Всяко может быть, — выдавил Хома.
Ведьма улыбнулась, показав крупные, острые как у бобрихи зубы.
— Верно присоветовал. Чтобы красавицу нашу не тронули, пусть иного человека разыщут вовремя. Ну-ка, буди хозяина.
Не смея ослушаться, Хома подошел к похрапывающему хозяину, тронул толстяка за плечо. Пришлось порядком потрясти – не желал корчмарь просыпаться. Но вот вскинул плешивую голову, потер бычью шею, да встал с готовностью. Словно и не видя, прошел мимо сидящей на столе голой полумертвячки, вышел на крыльцо. Встал, задрав голову к беззвездному небу, зевнул звучно. Пошел за хату…
— Пойдем и мы глянем, — приказала ведьма. – Если что, веревку подашь нужную, поможешь страдальцу. Этакий боров, вдруг сам не управится.
Хома обреченно потащился за чертовой бабой.
Помогать не пришлось. Когда вошли в конюшню, хозяин корчмы уже перекинул вожжи через балку и ладил петлю. Лошади в стойлах заволновались, гнедой мерин испуганно ударил копытом в стену. Корчмарь накинул на себя петлю, озабоченно покрутил шеей и полез на жерди – те заскрипели, но выдержали. Потом вздрогнула вся конюшня, посыпалась с потолка пыль, шарахнулись лошади… Раскачивалось повисшее в петле дородное тело, дергало ногами, почти доставая сапогом до земли. Ну, с ладонь-то и не хватило.
— А лошади у краковского шляхтича и вправду недурные, — заметила ведьма, глядя на вздрагивающих лошадей…
Доделали уборку, стол вымыли. Полумертвая панночка вернулась в свою комнату. Сонно закукарекал во дворе петух. Будто спохватившись, кочеты зашлись по всей Мынкивке. Как-то вдруг щедро запахло навозом, мальвами и ночной росой. Ведьма поморщилась:
— Спать идите. И помните что мне смирные да хлопотливые слуги нужны. Баловать приметесь, так из двух лукавых одного смирного слеплю. Ступайте, ступайте…
Прислужники повалились на сено – в сеновал уже пробивался утренний сумрак. Анчес притащил свое имущество: кожаную торбу и узкую прямую саблю в некогда богатых ножнах с серебряными завитушками.
— Это что у тебя? – вяло удивился Хома.
— Шпага. Фамильная. От прадеда, — объяснил гишпанец.
— Тоже кабальером был? – пробормотал казак, пытаясь ногтем отколупать кровавые блямбы со штанов, радуясь, что давнехонько пропиты шелковые шаровары, что широки будто самисеньке Чорное море, и не они запачканы, а то вовсе обида взяла бы, – э, да тут вся нога до сапога замарана.
— Королем сей титул дарован. Не веришь, что ли? – кошачьи усики Анчеса буйно встопорщились.
— Верю, чего не верить. И что с нами теперь будет, пан благородный гишпанец?
— Может, и вправду на волю отпустит? – жалобно проскулил кабальер.
Это уж конечно, она непременно отпустит! После догонит, и еще разок отпустит. Эх, к чему о несбыточном болтать? Лучше задремать на часок – все силы выжала чертова колдунья. А ведь утро уже…
Утро и вправду быстро наступило. Поднялся у корчмы дикий крик, набежало селян во двор, вдесятером удавленника из петли вынимали. С чего он?! Как?! Зачем?! Добрый ведь человек был, набожный! Ох, беда-беда…
В большой спешке съезжали заночевавшие в корчме гости, шум, гам, плач и суета...
…Карета ждала у рощи за околицей. Сидел неподвижно седоусый онемевший шляхтич, замерла на потертых подушках его подмененная дочь, улыбалась из распахнутой дверцы ведьма – уже в господском платье и шляпе замысловатой:
— Что ж вы, слуги мои верные, ждать заставляете?
Удушье накатило такое, что Хома корчился в пыли, норовил в отчаянии стукнуться головой об окованное колесо кареты. Рядом издыхал, лягался дырявыми сапогами, несчастный гишпанец. Ослабила хватку ведьма, кое-как взобрался к кучеру на облучок Хома, устроился на запятках Анчес…
— Трогай! – приказала ведьма.
Кучер, так и не повернувший головы на все предсмертные хрипы и прочи дерганья, взмахнул вожжами. Мягко застучали колеса по дорожной пыли. Хома утер лицо, сплюнул под копыта – эх, добрые кони. Прощай, проклятая Мынкивка! Век бы тебя не видать. Вот только с собой увез казак свое проклятье, да и хозяйку заполучил, хуже которой не бывает! Сам-то кто теперь? Прислужник чертов, который похуже самого черта считается. Но дышать-то каждой твари хочется…



[1] Большой казацкий барабан
[2] Гарбуз (укр.) – тыква
[3] Кирсетка – род женской безрукавки.
Tags: Дети Гамельна, Ярчуки
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 30 comments